Category: общество

Category was added automatically. Read all entries about "общество".

БОЛГАРКИ 18 ВЕКА

СТИХОТВОРЕНИЕ ФАИНЫ ГРИМБЕРГ (ГАВРИЛИНОЙ) "ДАВРОНБЕК"

Фаина Гримберг (Гаврилина)

ДАВРОНБЕК

Сторожа в нашем подъезде зовут Давронбек
Такой сторож в подъезде называется консьерж
почему-то по-французски
А в подъезде очень чисто
И растения в цветочных горшках
И пол блестит помыто
плитки пола
И можно обувь снять и там без обуви гулять
И выходит круглый и с черными глазами
смуглый Давронбек
И на скамейке у подъезда нашего
он играет в нарды с одним седым соседом
И по одной теории
если седой сосед пожмет руку нашему Давронбеку,
то через столько-то фантастических рукопожатий
это будет прикосновение к ладони горячей
самого Александра Македонского
Я произношу несколько персидских слов –
Салом
Саломат бошед –
И черноглазая жена Давронбека
или это его сестра
не знаю
радостно мне улыбается
А я не знаю, о чем они думают,
что говорят друг другу
Я в чужую жизнь мешаться не хочу
У меня свое воображение о жизни
И в этом воображении
все чужие жизни – мои!
И вот на этой земле, которая потом Таджикистан
девушки расцветают, как маковые тюльпаны
в пестрых платьях шёлка
улыбками лица́
округло луноликие
А ресничные черные глаза такие…
Таких красавиц где еще найдем?
Больше нет нигде…
Там виноград, там дыни сладкие
Деревья в зелени живой живут
А женщин и сегодня там зовут Равшан
Равшана
Только греки македонские воины не могут выговорить
этот немножко шипящий звук тишины
Они почти насвистывают
кс
И получается выговаривается Роксана
И черноглазый круглолицый Давронбек
выходит из глинобитного дворца
в халате распашном
расшитом золотым узором листьев
и на круглой голове меховая высокая шапка
из шкуры барса
А теперь об Александре что скажу
Он, победитель многих миров земных,
глядится он совсем мальчишкой
юнцом лет восемнадцати
Он загорел под жарким солнцем
И кудри светлые упали на плечо
- Вот на скале какие укрепления! – Давронбек ему сказал, -
Попробуйте залезьте…
- А у меня крылатые гетайры есть в строю, - ответил Александр, -
А давайте лучше я на вашей дочери женюсь!
Такой красавицы я в жизни своей не видал…
И сейчас же Александр отдает приказ
И десять тысяч гетайров Македонца
Празднуют большую свадьбу с женами Востока
Гремят большие трубы
Пальцы молодых мужчин черноглазых бьют в бубны
И много винограда, как янтарь
И вино в больших кувшинах
И жареное мясо пахнет сладко
И все танцуют
Всё как надо
И Роксана
вся в золоте и в бирюзе, в рубинах
и распахнув в улыбке черные ресничные глаза
растерянная, радостная и счастливая
едет на слоне высоком
по дорогам Индии чудес
И Александр
впервые в жизни счастлив не победой воинской,
а милой женщины любовью …
Но всё это кончается ужасно
смертями страшными кончается
Но нет, я не хочу печали
Давронбек играет в нарды с этим седым соседом
Роксана едет на слоне высоком
по дорогам Индии чудес
Весна
Солнце

(Закончено в конце мая 3019 года).
БОЛГАРКИ 18 ВЕКА

СТИХОТВОРЕНИЕ ФАИНЫ ГРИМБЕРГ (ГАВРИЛИНОЙ)

СТИХОТВОРЕНИЕ КАТЕРИНЫ ИЗ КНИГИ:
IMG_2220
Фаина Гримберг (Гаврилина)

ВОЙНА

Война далекая от Азии
Война мировая
Военный оркестр азиатской столицы нестройно играет
Прощание славянки
Азиатские длинные трубы – карнаи
призывно-сильные
как во времена Тамерлана и Мухаммеда Тарагая
перебивают марш
Моя молодая мама подхватывает на руки
моего тогда еще маленького старшего брата
и бежит вслед за грузовиком,
который увозит на войну его отца
ее первого человека
ее восточного человека
Он никогда не вернется,
потому что его убьют на войне
Она бежит, молодая татарка
будущая учительница русского языка и литературы
Короткая стрижка черных волос
круглый завиток на виске
Растерянный взгляд черных светлых глаз
На руках пятилетний сын
крепко обнял ее за шею
уткнулся лицом в материно плечо
Она бежит вслед за этим грузовиком,
который увозит ее мужа
ее первого мужа
ее любимого
ее парня из татарской крестьянской семьи,
сосланной с Волги в далекую Среднюю Азию
в середине тридцатых годов новая конституция совсем отменила
поражение в правах
он студент медицинского института
на берегу быстрой коричневой воды реки Салар
Еще недавно они ехали в большую степь
веселой студенческой компанией
на арбе, похожей на древнюю скифскую повозку
Они собирали в цветущей степи
красные и желтые тюльпаны
и впереди было лето
А теперь грузовик увозит ее молодого мужа на мировую войну
И рядом с ним потомки давних ссыльных старообрядцев
отчаянно поют,
вспомнив старую припевку -
Стели мать постелюшку
Последнюю неделюшку
А через неделюшку
Постелют мне шинелюшку!..
От него осталась карточка,
присланная в треугольном письме,
проверенном военной цензурой,
карточка величиной с ладошку
тогда еще маленького его сына,
карточка молодого солдата Красной армии,
молодого красивого
с непокрытой головой, без пилотки,
и в гимнастерке
видимой очень смутно…
карточка с выцветшей от времени прошедшего
надписью на обороте
маленькими буквами
почти каллиграфическим почерком
чернильным карандашом:
«Родная!
Пусть эта фотография напомнит тебе образ бойца,
который сражается за родину!»…
И еще остались тетради с конспектами лекций
написанными тоже чернильным карандашом
и с карандашными рисунками –
карикатурами на преподавателей…
Этот солдат с фотографии
маленькой, с детскую ладошку,
он никогда не увидит, как его сын,
красивый, как будто итальянсий киноактер,
празднует с друзьями в ресторане окончание
университета
Мой брат…
А я помню,
как он учил маленькую сестренку, меня,
танцевать Кукарачу под музыку черного круга,
который крутился на патефоне
Его черные, всегда начищенные
и почему-то очень юношеские туфли
били чечетку
Я поднимала высоко
прямые тонкие руки,
вертела кистями, кружилась,
и видела, как кружится розовая юбочка моего платья
И он смеялся своими строгими черными светлыми глазами,
как наша мама умела смеяться…
Но он не любил моего отца,
второго мужа нашей матери.
Она три раза была замужем.
Так получилось.
Мой брат…
Его бритва «Матадор»
с маленьким разноцветным человечком на маленьком
ярко-желтом конвертике.
Его красивые длинные галстуки
один был темный бордовый
с золотыми искрами…
Его диссертация о посольстве Спафария-Милеску в Китай
Строки его стихов –
«Над узорчатым Амоем зонт раскрылся золотой
Сны дворцов объял покой…»
И еще –
«Крикнуть миру Ave, Caesar,
morituri te salutant!»…
Всё это обрывками осталось в моей памяти.
А молодой солдат-татарин, его отец,
никогда обо всем этом не узнал.
И никогда не увидел,
как я, взрослая девушка, читаю письмо
о том, что мой старший брат,
которому только тридцать пять лет,
а мне двадцать,
покончил с собой,
и не могу поверить!..

(Закончено в июне 2017 года)
БОЛГАРКИ 18 ВЕКА

ПОЗДРАВЛЕНИЕ С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ!

Поздравляю с днем рождения каждого, у кого день рождения в декабре! Мои самые добрые пожелания! И, конечно, цветы! Сегодня - от Николая Сапунова - изящные, как Серебряный век...!
николай сапунов
БОЛГАРКИ 18 ВЕКА

СТИХОТВОРЕНИЕ ФАИНЫ ГРИМБЕРГ (ГАВРИЛИНОЙ)

Фаина Гримберг (Гаврилина)
ПОДАРОК МОЕМУ ОТЦУ,
или
ОЧЕНЬ ХОРОШАЯ КЛЕОПАТРА

И звенят и гремят...
Перевод Я.Э.Голосовкера
Это
стихотворение
посвящается
моему отцу,
который
однажды
спросил:
"А почему
нельзя
говорить
"слёзы текутся"?"
И засмеялся
Отец –
– А что ты читаешь, девочка?
А я –
– Я читаю пьесу Шекспира, трагедию,
она называется:
"Антоний и Клеопатра".
А он –
– А как ты всех запоминаешь в пьесах?
А я –
– Сама не знаю, запоминаю.
А он –
– Клеопатра Клеопатра
хорошая Клеопатра хорошая!
Он улыбается.
Клеопатра
она
Она здесь выросла.
Здесь в дидаскалион бежалась узкой улицей –
глухие стенки –
взмахнув косичкой –
много –
тоненькие чёрные –
к шероховатости побелки.
И в лавке у Амета халваджи́и –
на два пара́ и на марьяш –
льняной халвы –
такими тоненькими смуглыми руками,
такими липкими ладошками
и липким ртом.
А мастер Ма́нё куюмджи́я как смеялся!
Гречанки торговали у него большие ожерелья,
еги́птянки – браслеты – золотые змейки.
Она
вприпрыжку выбежав из дидаскалиона
садилась вдруг на камень придорожный,
на один валун.
А камень был хороший,
очень тёплый.
Она пристраивала на коленях липких и горячих
вощёную дощечку для письма,
чтоб записать стихи,
которые внезапно непонятно сочинились...
Моя черепашка!
Где жёлтые тыквы
немножко танцуют на окнах,
Туда приходя,
оставляешь высокий порог
Чтоб тёплым коричневым духом в прозрачных ликующих смоквах
Любой наслаждаться и переслаждаться бы мог!..
Оттуда,
где сомкнулись пирамиды на песках
в какой-то отдалённый кряж,
Мы все придём на улицы Александрии,
где прохожие приветственно друг дружке говорят –
– балканским языком –
"Приятен пляж"...
Приютен пляж
Коньки морские весело тусуются-клубятся
в зеленоватой удивительной морской воде,
такой одновременно мутной и прозрачной.
И ловят рыбаки легчайшей сетью
легчайших маленьких и плоских камбал...
Уже ладони расправляя пальцы в море сполоснув
она бежит в библиотеку золотой Александрии,
к хранителю больному,
к дяде Косте,
страдающему сумраком чахотки
меж свитков дорогих и драгоценных
полезный продолжается урок
Шумит Родо́с, не спит Александрия
В книговращалищах летят слова
Уже большие девочки
она и младшая сестричка Арсиноя,
которую потом в Эфесе задушили,
увешанные золотом звенящим
на гладких и немножко липких шейках,
на мочках,
чуть уже оттянутых,
на кругловатых выступах ключичек,
звенящим золотом
поверх коричневого,
зо́лото-коричневого
шёлка-бомбицина платьев
звенели золотой своей украсой
Смеялись
бегались, как маленькие дети,
и прыгались размах на гепастаду
на молодые каменные плиты
сандалиями звонкими стучали золотыми
тукались подошвами
Взлетались
навстречу времени летучему, как рыба...
На палубе ладьи
под парусом прохладным
Гай Юлий Лазарь ей рассказывал о Риме:
Рим – это круг. Круговорот
Людей, домов, времён, поверий,
Где, как обойма в револьвере,
Вращается за родом род...
Вращается...
Как было весело
стать взрослой и царицей!
Как было весело...
Весёлая компания творилась
Весёлый собирался тарарам.
Планго весёлая кружилась тут и там
И, шумная, немножко материлась...
Деметрий шёл,
серьёзный молодой банкир,
Стареющий Кавафис,
тоже Константин...
Аполлодор,
в красивом новом ожерелье,
входил,
размашистыми ку́дрями летя,
читал элегию,
круго́м него разнообразные дитя
всё время непрестанно танцевались,
мальчишескими шеями вертя...
С утра болят все мышцы,
особенно плечи, предплечья, икры,
Вчера в одиночку
весь день
прилаживал в триклиниуме большое зеркало,
серебряное,
в которое гляделся тысячу лет назад
Харакс,
возлюбленный Архилоха
Прекрасная элегия
устрицы дюжинами
и морских ежей, и фалернского вина...
И поднималась чуточку величественно,
и улыбалась быстро и легко
улыбкой древнегреческой летящей,
такою неизбывной и открытой...
читала и своё стихотворение:
Вот ласточка,
она летит куда-то
Она куда-нибудь вдруг прилетит.
Её моя живая кошка Ба́си
поймать захочет,
А она летит;
то есть не кошка,
ласточка летит...
Ещё фалернского кувшин побольше!..
Их было много у неё –
Серёжа Тимофеев,
Андрюха Щербаков,
Критон, младой глупец...
Прислали их сопровождать поставки
ракет и самолётов,
а они остались.
Нарушили приказ Октавиана,
не вернулись в Рим.
Наёмники,
смешливые кутилы,
откинутая сильная рука,
в рот выливающая банку пива...
Их смуглые доверчивые лица,
немножечко медальные черты.
Их твердогубые и сладостные рты.
Их лица,
излучающие простодушную жестокость,
цинизм ребяческий и простенькую хитрость.
Их заурядные жестокие дела,
Традиционные опасностью доро́ги.
Их головы обритые, их голые до пояса тела.
Их камуфляжные штаны, их быстрые босые ноги...
Внезапное ребячье свирепенье
"Калашников" навскидку и "узи"
И звучный там-тарам речистой брани,
ужасно жутковатый и зловещий...
Серёжа Тимофеев –
кличка "Марк Антоний" –
сказал ей:
... ты красавица, интеллектуалка,
тебе не жалко, что жизнь проходит караваном,
а смерть огромным ятаганом
спешит с песком и вихрем вместе
смешать последнюю постель
зарыть, закрыть в историю, как в шкаф,
нас всех?..
Стоят, как мёд, арабские слова...
Она ему сказала: "Тимофеев,
немножечко такой кудрявый Тимофеев..."
Она ему сказалась: "Тимофеев...
Оставь меня, мне ничего не надо!.."
Он тоже часто говорил ей: "Тоня! –
Клеопатра Антонина Филопатра –
какая ты холодная такая!.."
– Да, я холодная, как будто нильский лотос,
как будто длинная египетская рыба...
И посмотрела чёрными глазами,
и повернула гладкое лицо гречанки,
и руки развела, и вскинула вперёд ладони,
и голову с пробором в чёрных волосах
склонила, подняла,
и прямо посмотрела, улыбаясь, –
– Но я горячая, как будто камень,
Который трогают горячими руками...
Ещё, ещё фалернского вина!
Планго весёлая плясалась на заре
В блескучем разноцветном серебре
Трясла проколотые маленькие мочки.
Потом копали все поодиночке.
И на колени встав из-под земли
Мы вынимали это как могли...
В руках держать в ладонях маленькие тоненькие
все закаменелые в земной сухой грязи
одни такие тонкие серебряные...
Ах!
Андрей Ари́стович, не привози большую мебель,
конфекты, акции
и ящики с товаром;
а привози, пожалуйста, Гомера
в прекрасном сумасшедшем переплёте,
и маленькие – горсточка – железки,
серебряные – золото – звеняшки,
руками сделанные золотинки,
браслеты, серьги, пряжечки, пластинки...
У! Столько лет прошло...
Аполлодор в могиле.
Аполлодора призрак, прилети!
Плангонин череп, одевайся юной плотью.
Планго, взмахни смеющимся подолом...
Приветствуйте царицу Клеопатру!
Приветствуйте её в Александрии!
Здесь удалы́ми женскими ногами
Она одна взошла на царский путь.
Здесь золото и дорогие камни
Одели жирную тугую грудь.
Вошла одна суровая мораль
И принесла отчаянье и голод.
Она вошла, она сказала: "Город!
Тебя мне жаль. И мне тебя не жаль..."
Восток ликует яхонтовый – золото – любовь...
Сейчас для вас в моём театре
Пройдёт кино о Клеопатре.
Оно пройдёт куда-то вдаль,
Сверкая мощными шелками.
И золотыми уголками
Расставится в груди печаль
И радость,
потому что мы
Умеем танцевать не хуже,
И ночью тосковать о муже,
И пировать среди чумы!..
Она сегодня опустила край молитвенной повязки белой
на лоб, на брови,
и она творит последний свой отчаянный намаз...
Войска, войска...
естественно, тоска...
Она была тиранка и поганка.
И потому –
уже почти необозрим –
Ей на вершине молодого танка
Привозит злую справедливость Рим!..
Рим приказал рифмованно и чётко,
чтобы она собою не была!
Но как же ей совсем не быть собою?!.
Она стоит, как разукрашенная ёлка,
разубранная тонкими шарами;
но почему-то яркий летний день,
и никакой зимы уже не будет!
А только яркий летний-летний день,
когда уже тоскливо пахнет гарью,
когда горячий дым летит к обрыву,
последний воздух набухает в грудь,
и хочется скорее умереть,
пока ещё возможно умереть свободной...
И вот уже от плача плечи жирные дрожат.
И ноздри, всхлипывая, дышат едкой пылью.
Она в гробнице спряталась.
И римские солдаты сторожат
Высокий склеп,
чтобы александрийцы не убили
свою царицу бывшую...
Уже втоптали в пыль её портреты
Уже разбили статуи...
Тебе –
моя любовь – моя Александрия
мой брат Египет – погребальный воздух
многооконных башен и садов...
А вы сказали: "Марк Антоний". Это кто?
Конечно, я прощусь. Конечно, попрощаюсь.
В живот оно смертельное ранение.
Конечно, я скажу ему любимые слова,
конечно, все слова, какие следует проговорить,
Я все слова проговорю такие...
Или нет?..
Зачем ты мне, обрюзгший Тимофеев?
Не надо.
Видеть не хочу.
Губитель кораблей.
Пылинка с мостовой из Брухиона,
морские капельки на ка́мнях гепастады –
в сто тысяч раз дороже мне, чем ты,
чем тысячи таких, как ты...
Она
влезает, задыхаясь, по ступенькам вверх...
Играют в кости римские солдаты далеко внизу,
храня её небрежно от её людей.
Она стояла на высокой кровле,
слёзы
теклись отчаянно из мокрых глаз...
А почему, зачем нельзя быть снова молодой
в балканском городе,
на греческой земле Александрии?!
Зачем не может статься этот мир,
богов красивых многих, статуй пёстрых
с глазами из красивого стекла?!
Зачем не может статься этот мир,
где все танцуют на огромной свадьбе
гетайров Александра с жёнами Востока?!..
Внизу горит её библиотека,
внизу кричит её Александрия,
упавшая в пыли навстречу Риму...
Внизу волнуется такое море...
оно как будто снова Понт Эвксинский!
И снова можно вместе с Александром
пуститься завоёвывать Китай,
а может, Индию,
и прочее ещё,
пусть боги знают, что ещё возможно
завоевать
оружьем и людьми...
Великий адмирал Неарх кладёт ладони
на рулевое колесо,
и чёрные глаза
глядят улыбкой взора из-под краба золотого на фуражке белой...
Где Цезарь? Он не должен умирать.
Ещё вчера он говорил...
А что
он говорил?..
Так хочется не уходиться!
Остаться, статься, быться, биться!
Не умереть, не умирать!..
Так хочется совсем не уходиться!
Так хочется всё время статься, быться!..
Я знаю, верные мои рабыни,
старушка-няня, иудейка Ирас
такая деликатная,
и Гера,
дикарка страстная с одной серьгою в ухе,
себя девичества лишившая горячим пальцем,
пленённая в гиперборейских страшных землях,
красивая в своей звериной шкуре,
с ножом на поясе холстинкового платья,
они – мои родные!
И они безмолвно соберут
всё то, что от меня оставят люди
моей Александрии!
А потом обмоют и оденут
заботно
в погребальной камере,
вон там...
Пусть город подползает, как змея, ко мне!..
Извилистые улицы глухие
Змеятся распалёнными людьми.
Убей меня, моя Александрия!
Иди ко мне. И жизнь мою возьми...
Спектакль закончен смертью.
Ложи блещут.
Партер и кресла – всё уже кипит.
В райке нетерпеливо плещут Саша, Костя, Миша, Ваня,
на деревянные сиденья взобрались ногами,
обутыми в красивые ботинки;
стоят и аплодируют в ладони...
А публика показывает пальцем,
с ужасным воплем:
– Посмотрите, это автор! Вот уродка!
Такая у неё ужасная походка!..
Совсем и нет! Я очень хороша!
Я очень хороша,
как всё, что вечно,
хотя в определенном смысле – ой! – кромешно,
хотя отчаянно придумано, конешно,
хотя немножечко ужасно бессердечно...
Но так беспечно!
Так красиво,
радостно
и человечно –
Легенда,
Живопись,
Тоска,
Душа...
БОЛГАРКИ 18 ВЕКА

ОТРЫВОК ИЗ КНИГИ ФАИНЫ ГРИМБЕРГ (ГАВРИЛИНОЙ) "ТАЙНА МАГИЧЕСКОГО ЗНАНИЯ".

ОТРЫВОК ИЗ КНИГИ ФАИНЫ ГРИМБЕРГ (ГАВРИЛИНОЙ) «ТАЙНА МАГИЧЕСКОГО ЗНАНИЯ» (РОМАН НААИСАН ОТ ЛИЦА ЯКОБА ЛАНГА – ВЫМЫШЛЕННОГО АВТОРА). БЕРЛИН – ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ ДВАДЦАТОГО ВЕКА. СТУДЕНТ ПАУЛЬ ГОЛЬДШТАЙН ЗАБЛУДИЛСЯ В МИРАХ НАСТОЯЩЕГО, ДАЛЕКОГО ПРОШЛОГО И ОТДАЛЕННОГО БУДУЩЕГО. ОДНАЖДЫ ОН ПОЛУЧАЕТ ПИСЬМА ИЗ ТЕРЕЗИНСКОГО ГЕТТТО.
Глава тридцать первая Письма
Пауль ощутил, что его сознание свободно от сознания Сета Хамвеса. Это уже воспринималось как неудобство, как нечто непривычное. Была какая-то пустота. Ни одной мысли, ни тени чувства, не на чем сосредоточиться, не на что опереться. Пауль ощутил себя блуждающим в этой пустоте.
Нарастало раздражение. Ему вновь хотелось стать Сетом Хамвесом.
Но вдруг пустота заполнилась. Пауль ожидал каких-то египетских картин, ведь это было то, чем он теперь жил. Но вместо этого увидел себя в полутемной комнате на застланной постели. Он лежал одетый и бережно обнимал незнакомую девушку. Кажется, она плакала. Юбка на ней была короткая, виднелись длинные ноги в чулках телесного цвета, очень тонких. Но лицо Пауль не мог разглядеть. Зато он видел свое лицо, выражение предельной нежности делало его немного комичным и похожим на лицо Марйеба.
Темноту прорезал яркий дневной свет. Девушка сидела на зеленой поляне светлым полднем. Она обхватила руками приподнятые колени, блузка на ней была светлая.
Теперь он узнал эту девушку. Светлые волосы забраны в тяжелый узел на затылке, глаза темные, очень живые под темными бровями. Такое лицо по описанию Баты имела Атина, греческая возлюбленная Марйеба.
Видение исчезло. Теперь в полутьме перед глазами Пауля начали высвечиваться исписанные крупным округлым почерком бумажные листки. Почерк был девичий, убористый почерк девушки, самолюбивой, нетерпеливой, немного самоуверенной. Письма написаны были на каком-то славянском языке. На чешском? Или на польском? Какой это язык, Пауль не знал, но сейчас, читая эти письма, понимал этот язык. Значит, ему предстояло этот язык выучить? Кто была эта девушка? В письмах она называла его на славянский лад — «Павел»…
«Привет, симпатяга!
Настроение ужасное! До полудня проторчала у зубного. Видела Даниэлу, она передает тебе привет. Спасибо за лекарства и открытку. Отец Милены считает, что наш переезд все-таки состоится. Представляю себе всю эту суету! А вообще-то у нас ничего интересного не происходит. Все интересное у тебя, в сказочном Нью-Йорке…»
(Пауль не удивился тому, что окажется в Нью-Йорке, хотя вовсе и не собирался в Америку; он почувствовал, как скривились губы в грустной саркастической усмешке. Нью-Йорк отнюдь не виделся ему «сказочным»; наоборот, в этом городе ему было неуютно, одиноко. Суть отчаянного положения заключалась в том, что с одной стороны надвигалась угроза физической гибели; и, кажется, именно от этой угрозы он и спасался; с другой стороны терзала безысходность. Сунув руки в карманы темного пальто, он остановился на узкой улочке возле переполненного мусорного ящика; улочку стискивали дома с маленькими магазинчиками внизу, вывески были на английском и на идиш древнееврейскими буквами. Это и был Нью-Йорк. И еще Пауль понял, что хотя он и старше этой девушки, она привыкла воспринимать его не как взрослого мужчину-покровителя, но почти как своего сверстника. Впрочем, это было ему даже приятно…)
«Я без конца сижу за книгами, папа грозился, что спрячет все книги, но вынужден был смириться. Мама уселась вязать мне кофточку и заявила, что если мне непременно нужна шаль, то пусть я тоже сяду за спицы. Так что, как видишь, я поставлена перед сложной проблемой. Юлия становится все красивее; кажется, я всерьез начинаю гордиться своей очаровательной сестрой. Сегодня вечером она на вечеринке, у кого-то из своих одноклассников. По радио передают „Кукушку“, только что отзвучала „Рио-Рита“, а мне грустно без тебя. Как ты? Пишу и не знаю, прочтешь ли ты мое письмо? Чао!
Твоя А.».
(Теперь Пауль знал, что он почувствует и подумает, прочитав это письмо. Он знал, что ему поспешный его отъезд в Америку увидится напрасным. Он подумает: а так ли уж реальна эта угроза физической гибели, от которой он так позорно-панически бежал? Быть может, опасность преувеличена?..)
«Здравствуй, Павел!
Как всегда остаюсь твоей неуравновешенной А. Не успела я немного успокоиться после всех хлопот переезда и примириться с тем, что еще неизвестно сколько придется оставаться здесь, как вновь хлынула волна противоречивых слухов и предположений. Это настоящий кошмар, и конца не предвидится. Мы с Миленой ничего не можем понять. Вчера на грузовике привезли семью ее тетки. Все так ужасно! Я не знаю, что и думать, а тем более, что делать. Но определенно: с прежней жизнью покончено. И во всем этом ужасе меня огорчает еще и то, что прежде я была для своих родных предметом гордости, теперь я — сплошное разочарование. Боюсь говорить с мамой, мне даже страшно посмотреть ей в глаза. Мне хочется спрятаться от всех, как улитке в ракушку, и молча прозябать. Я чувствую, что потеряла тебя. Наверное, я глупа и уж, конечно, ты с полным правом можешь теперь называть меня „неисправимой пессимисткой“. Нет, как это глупо с моей стороны: надеяться на возвращение прошлого. Каждую свою ошибку, всякий свой неверный шаг человек искупает страданием. Но что же я такого сделала и сколько можно страдать? Неимоверная глупость — жаловаться именно тебе, но мне ведь некому больше пожаловаться. Ты-то уж точно ни в чем не виноват, и это нечестно — мучить тебя. Но, Павел, все так жестоко! И я чувствую, что это еще не конец, что еще должно произойти что-то ужасное. Я должна с кем-то делиться всеми своими мыслями, а Даниэлы рядом нет, и не знаю, где она теперь. Прости! Хотела написать тебе веселое жизнерадостное письмо, но видишь… Мне очень трудно писать тебе, или, если точнее, мне страшно писать тебе. Есть ли хоть какой-то смысл в том, чтобы описывать тебе весь этот здешний кошмар? Нет, дело совсем не в этом! Просто оборвалась какая-то нить, которая прежде связывала нас, что-то изменилось навсегда и я не смею тебе писать, как писала прежде. В Берлине я полагала, что даже если ты оставишь меня, мы все равно будем переписываться, и, то что называется, останемся друзьями; теперь я вижу, что все не так, и я ничего не знаю, не понимаю. Мне очень тяжело, ведь с тобой связано почти все в моей „взрослой“ жизни. Боясь, что не выдержу. Прошу тебя, сделай что-нибудь, помоги мне вырваться отсюда. Или все иллюзорно и бессмысленно? Я прошу тебя об одном: найди время и не лишай меня последней надежды.
А.».
(В сущности, помимо чувства вины перед этой девочкой, в жизни Пауля до Америки существовали еще и какие-то давно прервавшиеся, перегоревшие отношения с другой женщиной, матерью его сына. Сейчас Пауль не знал, что это были за отношения, но знал, что тогда, в Нью-Йорке, он будет их хорошо помнить и воспринимать как стыдные и мучительные. Но и это было еще не все. Он пытался понять: что же все-таки произошло? Может быть, и он и многие другие просто обрекли себя из пустого панического страха на прозябание в чужой стране? Лишиться родного языка! И при этом не иметь имени, которое открыло бы ему двери в редакции эмигрантских газет и крупных издательств…
«Беспардонная ложь, просто ложь, и статистика». К этой триаде Дизраэли Пауль тогда в Америке с удовольствием добавил бы четвертый пункт: «информация», то есть радио, газеты, слухи. Возможно, они содержали какую-то истину, но хищнически подхваченная крупными и мелкими амбициозными политиканами, сотни раз разыгранная примитивно, словно крапленая карта; эта истина уже не могла восприниматься в качестве истины. Да и была ли это истина? Для Пауля и многих других в то время вопрос будет формулироваться не настолько отвлеченно, но гораздо проще: действительно ли их друзьям и близким, оставшимся в Европе, грозит смертельная опасность?..)
«Привет, Павел!
Половина третьего ночи. Самое время для письма. Я одна. Милена недавно улеглась, но мне совсем не хочется спать. Мне страшно. Может быть, это и глупо, но мне все равно страшно. Очень холодно. Вчера я проснулась ночью и меня одолели мысли и воспоминания. Пишу при свече. Не знаю, о чем тебе написать. Хочу написать, и не знаю, о чем. Ах да, пресловутое бодрое письмо, которого ты, кажется, всегда ждал от меня, и уже, видимо, никогда не дождешься. А если бы я собралась с силами и написала такое письмо, разве ты поверил бы мне? Я давно поняла: смех ты предпочитаешь слезам, и постоянство — переменам. Хорошо, я попытаюсь. Хочешь? Помнишь, как ты весело называл меня „лентяйкой“ и шутливо упрекал за то, что я мало пишу… А я тогда писала тебе письма каждый день, в том самом злополучном блокноте. Но теперь ты уже никогда не увидишь этих писем, полных муки и отчаяния, у меня так и не хватило смелости отослать их тебе…
Я знаю, я должна написать, что все хорошо, что я спокойна. Но разве ты поверишь? Милене легче, она все рассказывает Марку, он тоже здесь и потому все понимает. Прости! Если бы я знала, где сейчас мама, отец, Даниэла, Юлия! Если бы я могла написать Даниэле! У меня никого не осталось, только ты. Но я давно уже стала бояться тебя. Не знаю, почему. Нет, знаю, конечно. Это очень просто: потому что ты не любишь меня больше. Или нет? Пишу и не знаю. Все так жестоко, так глупо, и ничего нельзя изменить. Конец всему!..
Но, милый, не могу! Чувствую, что пишу глупости, но не могу не писать! Столько всего накопилось! Дело вовсе не в том, что мы далеко друг от друга, просто я не могу превратиться в ту веселую и верную подругу, какая тебе нужна. Но тогда зачем? Зачем все? Объясни мне, если можешь. Неужели я пишу тебе только потому, что все еще жду от тебя помощи? Как это унизительно.
А.».
(Сейчас Пауль не знал, как звучал голос этой девушки; он знал только, что тогда, в Нью-Йорке, он будет помнить ее голос, и голос этот будет звучать в его сознании, когда он будет читать ее письма. Он знал, что он их получит и прочтет, хотя и не знал, каким образом это произойдет…
На короткое время он ощутил дневной солнечный свет и тепло, и связанность своего сознания с мыслями и чувствами Сета Хамвеса. Раздался голос Баты:
— Я тщетно пытался вспомнить, как же все это произошло; как случилось, что Ахура оставила меня и стала женой Марйеба. Я и сейчас не могу вспомнить. Должно быть, они что-то нашли, что-то открыли друг в друге, и для них это было неизбывно-радостно. А для меня все это было так жестоко, так глупо, и ничего нельзя было изменить…
Пауль вздрогнул всем телом…)
«Здравствуй, Павел!
Миновала полночь, не спится. Что-то должно произойти, я уверена. Каждый день уходят поезда. Наверное, увезут и меня. Оттуда нельзя будет писать, я знаю. Надеюсь, у тебя в Нью-Йорке все хорошо; со мной, как видишь, совсем иначе. В душе пустота абсолютная, не живу, а существую. Со стороны, впрочем, незаметно. Болтаю со всеми, кто еще остался, даже смеюсь. А внутри пустота и боль. Реальны одни лишь воспоминания, и больно вспоминать. Сейчас сижу и плачу. Что еще мне остается… Даниэла, наверно, сумела бы меня утешить, сама я уже не могу ничего для себя сделать. Все это я пишу совсем не для того, чтобы ты жалел меня, а просто потому, что быть может, ты еще помнишь, как мы были вместе. Забудь! Найди новых друзей и забудь о прошлом! Ничего не повторяется и мне не на что надеяться. Я убеждаю себя, что все так и должно быть; внушаю себе, что я сама этого хотела. Кажется, уже и не осталось боли, одно отупение. Прошу тебя об одном: забудь. Помоги мне выбраться отсюда и забудь. Ты еще встретишь девушку, которая сделает тебя счастливым. Ты забудешь меня. Возможно, уже забыл Пора кончать, Павел! Я первая должна остановиться. Нет смысла! Все равно все идет к концу, и меня скоро увезут отсюда. Все имеет свое начало, кульминацию и конец. Наверное, в Нью-Йорке много красивых и умных женщин. Надеюсь все же, что безлично-покорные существа вряд ли заинтересуют тебя. Желаю тебе счастья и успехов. Оставь мне лишь слабую надежду на то, что много лет спустя ты все-таки вспомнишь обо мне.
А.».
(Пауль пытался знать (да, не вспомнить, поскольку невозможно вспомнить будущее, но именно знать), делал ли он какие-либо попытки помочь девушке. И вдруг понял, что, конечно же, нет; ведь он получил ее письма, когда все уже было кончено и она уже не нуждалась в помощи. И он уже знал, тогда знал, каким образом, как все было кончено…)
«Павел!
Я глупая, непостоянная, надоедливая, но я пишу тебе! Я совсем одна. Милену и Марка увезли в среду. Счастливые! Их везут в одном вагоне. Не знаю, получишь ли ты это мое письмо. А остальные? Получил ли ты их?..
Теперь живу в комнате еще с пятью девушками. Сегодня прибили полки. Я расставила уцелевшие книги и безделушки. А как ты? Как тебе живется? Какая у тебя комната? Нет, не могу! Помнишь, как мы устраивались на квартире в Вернигероде? Как ты, Павел? Я здесь тупею с каждым днем. Занятия танцами и английским давно прекратились. Не до того! Помнишь, как мы танцевали румбу „Инес“, а после — тот медленный нежный вальс, забыла, как он называется… Боже, как здесь кошмарно!.. Помнишь, как мы слушали „Волшебную флейту“? А Гершвина „Американец в Париже“, помнишь?.. Мне плохо, Павел, мне плохо… Как ты? Что сталось с Эрикой и Михаэлем? Они тоже в Америке? Если бы я могла получить письмо от тебя!.. Милены и Марка больше нет… Но мои письма, ведь это все же хоть как-то связывает нас, меня и тебя. Правда?
Целую тебя.
А.».
(Но даже если бы он раньше получил эти письма, разве он мог бы помочь ей? Куда, к кому он мог бы обратиться? Все к тем же продажным политикам? Но ведь они и так всё знали. Все всё знали… И если ты не успеваешь, впиваясь зубами и царапаясь ногтями, взобраться на верхнюю ступеньку, твоя судьба, судьба «обыкновенного человека», никого не интересует; ты автоматически причислен к множеству, заталкиваемому грубыми кулаками в мясорубку истории… И вот для чего нужно оно, абсолютное, волшебное, сладостное познание; для того, чтобы тебя, личность, единицу, не смели причислять к множеству!..)
«Это невероятно, Павел! Я не могу, не могу тебе писать, но я все время пишу тебе. Если я вопреки всему останусь жить, я больше никогда не напишу ничего подобного. Мне так много нужно тебе сказать, но что-то останавливает меня. Что? Я не притворяюсь, я на самом деле не знаю. Не хочу ложиться, боюсь пробуждения; когда просыпаешься, это всегда так страшно и так неожиданно. Сегодня утром я проснулась и стала искать тебя, нет, ничего особенного, мне просто захотелось почувствовать, что ты рядом со мной, прижаться к тебе. Но тебя нет. Знаешь, это смешно, но я чувствую себя ребенком, которому подробно объяснили, что такое мороженое и какое оно вкусное, и дали попробовать, а потом вдруг отняли и больше не дают. Но ничего не случилось, просто существую дальше. Я, кажется, примирилась со своим жалким положением в этой жизни. Все равно дальше будет еще хуже. Здесь у нас сложился какой-то быт, странный, грубый, нелепый. Неужели там, куда нас увезут, и где будет еще страшнее, неужели и там сложится какой-то быт и станет привычным… Но некоторые говорят, что там нас сразу убьют… Выбора нет. А как мало нужно мне для того, чтобы быть счастливой, — просто, чтобы ты был рядом. Ведь это было единственное, что придавало смысл моей жизни, всем моим занятиям. А теперь… Павел, я не могу без тебя! Почему так? За что? Неужели я хотела в жизни слишком многого? Напоследок я часто спрашиваю себя, имеет ли смысл простое физическое существование, прозябание? Мы ведь люди, мы должны жить, а не просто так, день за днем… А, впрочем, разве это нормально, чтобы в девятнадцать лет жизнь казалась бессмысленной?.. („Именно в девятнадцать-восемнадцать лет это и возможно, — подумалось Паулю, — после просто начинаешь цепляться за свое существование, не предъявляя особых претензий“…) У меня остается все меньше сил, я плыву по течению, я превратилась в перепуганную зверюшку, все у меня свелось к одному — я боюсь! Боюсь мучений, издевательств, боюсь смерти. Увезут ли меня? Сколько еще продлится эта неопределенность? А время идет, идет… Наверное, это хорошо… В комнате все спят. Боже, Марго улыбается во сне!.. Как мне тебя не хватает, Павел!.. Я-то думала, что все кончено, а мне больно, мне больно сейчас!.. Я чувствую тебя, чувствую, что ты — частица моего существа, и мне хорошо. Я уже давно поняла, что человек в состоянии перенести все, даже то, что не снилось ему и в самых кошмарных снах. Я хочу быть с тобой. Если ты слышишь меня, не смейся надо мной, не надо презрительно кривить губы. Помнишь наши бесконечные разговоры в то последнее лето, когда я говорила тебе, что слишком много вложила в наши отношения, слишком много отдала тебе, и больше не смогу стать достаточно сильной для одиночества. Теперь я снова повторю: это правда. Я чувствую тебя, все в моей жизни связано с тобой. Может быть, это болезнь? Тогда вылечи меня. Было так хорошо, когда я могла заботиться о тебе, помогать тебе. Почему этого больше нет, ведь это так просто! Я никогда не была сильной, а теперь совсем ослабела. У меня дурные предчувствия. Как легко потерять смысл жизни. У меня осталось только одно — ты… Нужно дожить до завтрашнего утра…
Твоя А.».
БОЛГАРКИ 18 ВЕКА

МАЛАЯ ПРОЗА

Современная малая проза

В сторону антологии





В сторону
психологизма


Москва


Фаина ГРИМБЕРГ

Будни

Он дискутировал с ингардийским кинооператором, говорил немного нервно, иногда легким движением потирал ладонь о ладонь. Ладони были красивой формы, очень мужские; красивые мужские руки. Он говорил: "Вы ничего не понимаете! Вы непременно будете иронизировать, я знаю. Я представляю себе вашу злобную иронию, ваше зубоскальство. Я знаю, вы ничего не поймете, но я все же упорно пытаюсь объяснить вам! Вы полагаете, я не читал Славоя Жижека, Левинаса, даже Аленку Зупанчич? Вы пользуетесь определением: "другой". Но где вы нашли у Левинаса хоть строчку об этом пресловутом милосердии к этому самому "другому"?! Кто он, "другой"? Француз, араб, еврей, теленок? Когда в последний раз вы были милосердны к теленку? Когда ели телячьи котлеты в столичном ресторане?! Мы хотим существовать и поэтому возрождаем традиции. Вот фотографии, видите, веером рассыпаю... Мой младший брат, ему тринадцать исполнилось, по-нашему – совершеннолетие! Вот это ему наносят ритуальную татуировку, нашу. А это я. Нет, на самом деле! Убиваю каменным ножом. Нет, все равно кого! Положено – первого встречного. И вот слово, которое он выкрикнет перед смертью, и сделается тайным именем моего брата. У меня нет тайного имени, но брат – человек нового времени, он знает свои корни! Вот он танцует, пляшет, держа за волосы отрезанную голову этого самого "другого". Вот мы бежим наперегонки к морю, он размахивает головой и смеется. Это улыбка нашего возрожденного народа!.. Вот вы сегодня тушеное мясо ели, мясо того самого "другого", только я вас не предупредил. И вы ели. И не умерли. И никогда не умрете. Пока вас не убьет... кто-нибудь".

Родня

...У тети Рэйсэ дети – Раиса, Гумар, Нафиса, Галей. Раиса маляром работала, так замуж и не вышла, сын у нее – Ренатик. Гумар, когда из тюрьмы вышел, женился второй раз, у него дочка от первой жены – Феруза. У Нафиски двойняшки – Эльмира и Венера. У Галишки – Эдик и Маратик. Ферузка тут, в Москве, с мужем, тоже двое у нее растут – Исламия и Багаутдин! А Льва Михайловича ты даже и не знаешь, а он был в Горьком очень известный человек, журналист, вместе с Михаилом Розенфельдом делали репортажи с дрейфующей льдины. Погибли там. А Маратик, Марат Львович, до Секешфехервара дошел, орденоносец. Зина Токунова – его жена, Лешка у них сыночек. Вот у Лешки Маринка, дочка, она была корректор в "Советском писателе", тоже развелась, Андрюша у нее педагогический кончил. Андрюшу ты должна знать, он ведь женился на дочке, нет, это уже внучка! На внучке Маши Ходаковой женился. Нет, на старшей, на Катьке, Мишенька у них растет, ждут второго... Люба уехала. И Вася с Лизой. Роза с Аскером в Финляндию уехали... Сколько людей, сколько людей! И как хочется праздника, хотя бы самого маленького, самого простого!..
БОЛГАРКИ 18 ВЕКА

СТИХОТВОРЕНИЕ ФАИНЫ ГРИМБЕРГ (ГАВРИЛИНОЙ)

Фаина Гримберг (Гаврилина)
ИСТОРИЯ
Марии Ходаковой, с которой мы об истории
так много говорим…

Для повести нет лучшего сюжета,
Чем жизнь, где ну, никто не виноват!
Во Франции давно случилось это –
Жил русский либерал, и был богат.
Душ крепостных не много и не мало.
Но раб ведь тоже человек живой.
Ты крепостная девка либерала.
Граф Павел Строганов хозяин твой.
Тебя заметил граф, когда на сцене на котурнах
Ты пела. Твой хозяин прежний проиграл пари.
Ты знаешь русской грамоте, ты по-французски говоришь недурно.
Ты пела в крепостном театре в опере Гретри.
И двигаться путем привыкший тихим
И огороженным сословною стеной,
В тебя влюблен известный Воронихин,
Интеллигент, почти не крепостной.
Он был учён, не чужд стихов и прозы,
Трудился, в новый мир мечтал войти,
В отечество свое, для общей пользы.
И граф освободил его, почти.
Но вот над Францией встаёт свободы зарево.
И ревность, ревность жалит, как пчела.
Безродного носильщика с базара,
Бунтовщика́ ему ты предпочла.
Уже не сделается по-иному.
Уже не будет счастья ни на грош.
Она – ему, уже почти не крепостному…
А он учён, да и собой хорош.
Интеллигент. И даже с прошлой осени
Не крепостной. Ну, может быть, слегка…
И вот из уваженья к графу он доносит,
Что ты сбежала из особняка.
А графу нравятся парижские забавы –
И вольность черни, и занятный шум шутов.
Он либерал. Но крепостное право
Он отменять сегодня не готов.
Об императоре порой он мыслил дерзко,
Был атеистом, презирал закон.
Но чтоб вернули крепостную девку,
В парижский суд прошенье подал он.
И ведь законы отменять не может
Решение парижского суда.
Законность – вот что нам всего дороже.
А ты – раба, и это навсегда.
Но вот выносит суд такое мненье:
Что? Женщина-рабыня? Нет, шалишь!
Здесь вам не подмосковное именье;
Здесь не Россия, здесь тебе Париж!
Здесь говорить открыто может кто угодно,
Здесь расцветает единение сердец.
Судья решает, что она свободна.
- Гражданка, ты свободна!
Наконец!
А кроме жизни рисковать-то нечем.
Ее любимого зовут Венсан.
Он произносит зажигательные речи
На старой площади Дезинносан.
Всё в этой жизни оказалось проще.
Всё запросто решил парижский суд.
И вот на казнь Людовика на площадь
Они обнявшись смелые идут.
На площади шумит толпа народа.
И только голова слетает с плеч,
Как русский крик «Да здравствцет свобода!»
Французскую перекрывает речь.
На площади всех языков смешенье,
Толпа шумит – друг другу все свои.
И славишь ты свободное решенье
Свободного парижского судьи.
О революций страстная победа!
Нет больше из друзей ни одного.
Понятно, что кого-то кто-то предал.
Но только не понятно, кто кого.
И снова с плеч летят в корзину головы.
И вновь на площади шумит народ.
И ты, подобно королеве гордой,
Восходишь на высокий эшафот.
И всё, что происходит здесь, не странно,
А просто означает высоту,
Когда тебя и твоего Венсана
Казнят, как королевскую чету.

(Закончено в конце декабря 2018 года).
БОЛГАРКИ 18 ВЕКА

ИЗ КНИГИ ФАИНЫ ГРИМБЕРГ(ГАВРИЛИНОЙ)"ПОВЕСТЬ О ВЕРНОМ ШКОЛЯРЕ И ВОСТОЧНОЙ КРАСАВИЦЕ".

Фаина Гримберг (Гаврилина)

БЕЗУМНАЯ ЛЮБОВЬ

Я брел напрямик через поле,
Не стыдился, что грязен и бос.
В луше моей не было боли,
В глазах моих не было слёз.
Я сламывал тонкую ветку.
Ноги колола земля.
Семя роняли сверху
Отцветшие тополя…
Кто-то прежде работал здесь
(Пух тополиный бел),
Горячий, мокрый от пота весь,
Колосья срезая, пел.
А там, где женщины жали,
Я нахожу их следы:
Клочок сатиновой шали,
Заколку, остатки еды…
Затем стыдиться, смущаться?
Элек весь изорван мой.
Совсем не хочу возвращаться,
Не хочу возвращаться домой…
Крошки сухого творога
Я подобрал на меже.
Всё, что мне было дорого,
Потеряно мной уже.
Я встал под зеленым деревом,
К стволу прижавшись плечом.
Не думал я о потерянном,
Не думал я ни о чём.
Вдруг вижу: свернув с дороги,
Бредет приречной тропой,
Ставя неловко ноги
В темной траве скупой…
Как же она, такая,
С комочком платка в горсти,
Воду смешно плеская,
Где глубже, хочет идти!..
Сминалась в пальцах тряпица,
Текла по лицу вода.
- Зачем ты пошла топиться? –
Спросил я ее тогда.
- Ведь ты же не веришь в Бога,
Не боишься попасть в тюрьму…
(К чему говорю так много?
Так мало сказал, к чему?)…
Какая твоя забота?..
Хотя бы заплачь в ответ!..
Тебя обижает кто-то?
Теперь не обидит, нет…
Ни конца не ждешь, ни начала.
Ни добра не ищешь, ни зла.
Чьей на мгновенье стала?
Чьей ты на миг была?
Ничего кроме хлеба не просишь.
Не обучена женской лжи.
Ты ребенка под сердцем носишь?
Не оставлю тебя. Скажи…
В листве тряпица повисла,
Белеет на ветке кривой.
В словах ее мало смысла..
- Нет… Нет… - мотнет головой.
А я не могу наглядеться
На поле, на мокрый луг.
Чему-то смеюсь, как в детстве,
Чему-то радуюсь вдруг…
Кулачками детскими сжатыми
Она уперлась мне в грудь.
Чувствую, как дрожат они,
Пальцев не разогнуть…
Собака вдоль берега рыщет,
Перебегает межу.
Тебе, слабоумной, нищей,
О жизни своей скажу…
Если б сама спросила,
Слова помогла связать…
Правду сказать нет силы.
Что же мне ей сказать?..
Всё отнятое поделено,
По чужим рукам разошлось.
Оплакал я всё, что потеряно,
И сердце мое зажглось.
И мне захотелось до смерти
Кому-то открыться теперь –
Как я люблю ее, Господи!..
Люблю после всех потерь…
Подол намокает в росах.
К ступням пристает зола.
Свет ночи в глазах раскосых.
Головка по-детски мала.
И волосы посечённые,
Не хотящие ровно лечь,
Такие прямые и черные,
Так спутанные у плеч…
Я помню, как дети, бывало,
Ее окружали, дразня.
Она меня признавала,
На помощь звала меня.
И я избавлялся от дрожи.
И было мне всё равно.
И меня они мучили тоже.
И знал я, что мы с ней – одно…
Язык от стыда немеет,
Словно в дни мальчишкских драк.
Она так слушать умеет!
Я не умею так…
Возьму ее за руки мокрые,
Прижму их к своей груди –
- Пойдем под чужими окнами…
- Любимый… со мной… пойди…
Руками живыми моими
Ты создано, царство снов.
Так странно звучит мое имя
Среди других ее слов.
Застенчиво, глухо и сладко,
Так сладко оно звучит.
Вода чиста, без осадка,
Вода по камням журчит…
Руки по локоть мочишь,
Гладишь меня по плечу.
Ничего не ищешь, не хочешь.
И я ничего не хочу.
Встанем к чужим порогам
Под проливным дождём.
Станем бродить по дорогам.
Вместе, вместе пойдём.
За ворота за полночь выйду.
Из дома родного уйду.
Не дам я тебя в обиду,
Не навлеку беду…
Посмотрят на нас прохожие
И спросят снизу, с земли,
Зачем на них не похожи мы
И руки зачем сплели?
Ничего не ответим людям.
Не разнимем сплетенных рук.
Встречаться ни с кем не будем
И не узнаем разлук…
Что в жизни смысл имело?
Ногтями локоть скребу.
Она, губы сжав неумело,
Целует мой шрам на лбу.
Лучась добротой прилежной,
Мажет мне лоб слюной.
Играет с волной прибрежной,
Как будто с подружкой шальной.
Ладонью шлепает резко
И летят на меня
Брызги полные блеска,
Тонко-тонко звеня.

ПРИМЕЧАНИЯ

Элек – тюркский жилет.
Сухой творог – сушеный творог – популярное в тюркском мире кушанье.

89841
БОЛГАРКИ 18 ВЕКА

ОТРЫВОК ИЗ ПОВЕСТИ ФАИНЫ ГРИМБЕРГ (ГАВРИЛИНОЙ) "ФЛЕЙТИСТКА НА ЧАСОВОМ ХОЛМЕ".

4izm91011991 ЭТО ЭТО

* * *
Уже несколько дней подряд Марина и Лазар виделись каждый день, говорили… Ночами потолки в гостинице и в больничной палате одинаковые — белеют… Заснуть трудно… Так ярко представляется прошлое… в ярких лицах, живых движениях, громких звуках… Лазар видит себя 12-летним, босые ноги привыкают к сандалетам, тонкая белая рубашка, локти сбиты и по-мальчишески заскорузли… Мать вымыла ему с мылом лицо и шею — горит… Это городок Латаня в области Амарга, здесь, на табачной фабрике, довольно большой (или казалось?) работает его отец, он десятник… Отец с большой сумкой в руках стоит у калитки, мать что-то говорит отцу… Упрекает?… Мать красивая и энергичная, ее зовут Савета или Иси, а отца зовут Феодорос Териаги, Териаги Тури или еще — Тошко Ташев… Впрочем, здесь любой имеет по крайней мере два имени, так ведется… Отец невысокий и некрасивый, зато он веселый… Лазар едет с отцом на свадьбу в большой город Шехе… После они стоят на каком-то дворе, нет, это два двора — ограда нарочно повалена, чтобы стало больше места… Очень много людей… Устроено высокое крыльцо, застлано ковром. Распоряжается страшный человек, с искалеченным лицом, кость выбита из носа, огромный темный нос расползается по всему лицу, два клыка — из расползшихся губ, тяжко нависли брови, глаз не видно… и вдруг вспыхнут на миг — странное выражение — и страдальческое и одновременно жесткое, даже жестокое… Лицо и руки — темные, очень смуглые… Он сильно хромает, но ходит быстро, хотя и с палкой… Он — в черном — черный пиджак, кепка, брюки… Это — господин Векили Вахаб!… Отец Лазара все подходит к нему, заговаривает, но тот отвечает лишь, что да, все будет, как уговорено, иди!… Отец вздыхает и отходит, но уже через минуту снова глядит с восторгом вокруг… Лазар — тоже из рода Векили! Его мать из этого рода, и если он скажет «бана Векили» (по матери происхожу из рода Векили), этого уже достаточно для уважительного отношения… Род Векили, конечно, не то, что угасший королевский род Стратиги или почтенные роды Турани, Аль-Мадари, или Аладжа… Но… Когда в XVI веке юноша Хасан Аладжа (Хасан Пестрый), Фара, спустился из горной деревни Лэта и явился ко двору короля, зана (зан-король) Алмаса, с ним неотлучно пребывал его брат Векил. Хасан сделался величайшим Фара, его прозвание было Йилдыз Лазо (воин-звезда), наследный принц Энцо был им обращен в правую веру и получил имя Сулейман, внучку одного из своих братьев, красавицу Анис, Хасан выдал замуж за молодого короля и так породнился с родом Стратиги. У Хасана было два брата, через одного он породнился с королем и еще основал род Аладжа, другой брат, Векил тот самый, отказался от почестей, и от него пошел род Векили — вечных слуг рода Аладжа. Хасан был величайший Фара, он был сали, дал обет безбрачия, и благословение его обладало такой силой, что это он избавил все окрестные страны от грозной чумы. Он был советником короля Сулеймана и страна процвела… Все это Лазар учил в школе… А теперь забавно… Лазар в гостинице, на постели, улыбается и закидывает руки за голову… Стать советником короля, и никого не убирать со своего пути… И не делать подлостей… И оставаться святым… Чтобы сложилось такое мнение, надо, конечно, чтобы миновало четыреста лет!…
Неподалеку от Латаня есть совсем маленький городок — Челер. Жители его давно живут за счет паломников, кормят их, дают ночлег. На окраине Челера — знаменитая мечеть Фара. Маленькая, с нежно-голубым куполом, словно мальчик в чалме. Кто-то из рода Аладжа воздвиг эту мечеть. В мечети хранится священный холст с изображением Фара. Лазар видел этот холст, когда показывали. Но это не портрет, а вроде такого узора — лица нет, но в узоре можно увидеть мужскую фигуру в богатой одежде, и много разных изогнутых линий… Фара — это человек такой иногда рождается в роду Стратиги или Аладжа (Аладжа ведь тоже происходят от Стратиги), это один и тот же человек рождается, всегда один и тот же. Фара обладает большой силой, но надо знать, как ею пользоваться. Это много тайн. Хасан знал, какая у него сила. От Фара может родиться Флейтистка, она — то же самое существо, что и ее отец, только женщина. Тоже очень сильная, и это тоже тайная сила. Кажется, Флейтистка никогда не рождалась, никто не знает, какая она может быть. А Фара живет сейчас. Это его свадьба. И Лазар увидит его… Этот Фара — из рода Аладжа, а Петар, дедушка Лазара, отец его матери, — из рода Векили… Считается, что этот Фара был влюблен в мать Лазара. Хотя даже сложно себе представить, когда это могло быть. Пока им шесть лет не исполнилось, что ли? В шесть лет этого Фара увезли в столицу, в Лагана, учиться. После он, кажется, один только раз и видел младшую дочь Петара, когда им было лет по 14-ть… Но эта странная и, наверно, никогда не бывшая любовь — предмет гордости Тури-Тошко, и предмет раздражения его жены Саветы-Иси. Ей досадно, что ее муж гордится непонятно чем… Отец и имя Лазару дал в честь этого Фара, «Лазар» — одно из его имен, а у Лазара — это единственное имя. От отца Лазар уже перенял все эти чувства к Фара — гордость, восторг, преклонение… Когда Лазар был поменьше, ему хотелось думать, что он сам — сын Фара, хотя он знал, что так думать — плохо, обидно для матери… Однажды он решился и даже сказал отцу, но так, не напрямую, а вот, что, наверно, хорошо быть сыном Фара… Отец все понял, засмеялся, а мальчик насупился. Отец посерьезнел и сказал, что у Фара не может быть сына, и дочерей не бывает, потому что Фара так устроен, что от него может родиться только одна дочь, И она — Флейтистка…
Свадьба Фара — событие редкостное… Когда-то, очень давно, когда еще не было никаких древних греков, а только одни рока (так написано в учебнике), жил могучий Фара по имени Ачо. И он решил жениться на девушке Иси. Но однажды он, посмотрел на красавицу Мазане и она решила, что он влюбился в нее. Тоже влюбилась и стала тосковать и злиться. Заколдовала красное покрывало и подарила невесте. Та сразу загорелась огнем и сгорела совсем. Фара опечалился, сел на холме и стал ждать небесного знамения. И небо дало одно знамение, что это так должно было быть, потому что нельзя, чтобы родилась Флейтистка. Тогда Ачо простил Мазане и выдал ее замуж за греческого царя. После греки это переделали по-своему и стали рассказывать, как свой греческий миф. А это правда было у рока. И в учебнике так, и ага Петар так рассказывал. И тогда еще было знамение, что если какой-нибудь Фара захочет жениться, какая-нибудь девушка, на которую он раньше смотрел, должна подарить невесте красное покрывало, и если не будет огня, значит, небо хочет рождения Флейтистки!… Но Савета-Иси решительно отказалась, поэтому покрывало будет дарить ее муж…
Вот на крыльцо вышли Фара и девушка в белом платье и с откинутой фатой. У нее бледное лицо… А Фара в том самом богатом костюме из Челера! На голове у него шапка, высокая, с хвостами такими висячими меховыми. Он сам — очень высокий. Но его лицо затмевает всю одежду! Такой свет, доброта и веселье доброе — на этом лице… Музыка заиграла, и вдруг перестала… С покрывалом в руках отец шагает, стараясь твердо ступать… Невеста немного склоняется и он набрасывает на нее покрывало… Все пугаются на миг, ведь и огонь может случиться!… Но огня нет!… Невеста откидывает покрывало с головы на плечи и становится красивая, как древняя богиня в учебнике… Отец в тишине, невысокий, приподымается на носки туфель, уже не новых, и выкрикивает с легкой визгливостью: Зито! Машалла! Зито!… Чтобы никто не сглазил жениха и невесту, и пусть живут долго, — это значит!… И все кларнеты, барабаны и аккордеоны играют с таким весельем… Со всех сторон кричат что-то вроде «Пусть благословит! Пусть!»… Невеста уходит в дом. На крыльцо поднимается хромой ага Вахаб, отставляет палку, и отец уже здесь, подносит поднос, на подносе — сладости. Поднос медный и отблескивает. Теперь наклоняет голову Фара, ага Вахаб что-то взял с подноса и кладет ему в рот. Это обыкновенные сладости — паклама какая-то, с медом и с орехами, ка Иси тоже печет такое. Но ага Вахаб знает что-то тайное, и от кусочка обыкновенной пакламы этому Фара сделается так весело, что он сможет дать благословение людям… Фара медленно, как во сне, поднимает руки, летят на тонких мускулистых руках широкие рукава из темной блестящей материи… Лазар не может определить свои ощущения… Хорошо ему?… Легко?… Радостно?… Пожалуй, сегодня он назвал бы это — «гармония», но и это слово — совсем бедное, ничего не передает…